Поездка в Саров
Лето 1915 года
Злословящий отца или матерь свою смертию да умрет!
Чти отца твоего и матерь твою.
Трудно мне писать воспоминания детства: горят передо мною эти слова! Не хочется вспоминать мое тяжелое детство, дела, слова и речи, которые сеялись в моей душе родителями, далеко тогда стоявшими от церкви. Грехи родителей терзали мою детскую душу; я все знала, я все понимала в свои 15 лет.
«А если бы не было такой обстановки дома, — сказал мне старец, — так ты бы и не ходила в монастырь, ты бы не прибегала бы к Богу, а вот с твоим горем-то ты и молилась».
Но в старости и перед смертью, пережив очень многое, родители мои каялись, пришли к церкви и умерли православными.
Старец говорил: «А раз они каялись, то Господь им простил. Все прощено и забыто. И вы должны все-все забыть и простить, раз Церковь их приняла. Ведь могло быть, что они бы не покаялись. Значит и вам все забыть, все простить надо».
Все прощаю, все хочу забыть, молюсь о них, взывая к Богу: да успокоит Господь души их! Если невольно в моих записках будет осуждение, то только потому, что я пишу правду, что иначе написать нельзя.
Мне было 16 лет, когда я решила, что мне необходимо ехать в Саров, побывать у старца и определить свой дальнейший жизненный путь. Через полтора года я должна была кончить гимназию. Отец, а особенно мама внушали, что необходимо учиться дальше и получить высшее образование, чтобы быть самостоятельной, ни от кого независимой и богатой душой и карманом. Но куда идти учиться? По всем предметам «пять», я первая ученица в классе, а особого таланта нет. «Специальность — как брак, — говорит папа, — сам выбирай, чтобы потом ни на кого не пенять. Жизненные ошибки даром не проходят».
Отец был доктором, и на эту специальность идти он не советовал. «Мне жаль твоей душевной чистоты: ведь медики все развратники… Да при твоем слабом здоровье да жалостливом сердце ты каждого покойника будешь оплакивать! Добрые дела делать можно везде, надо крепкие нервы иметь, а ты людей жалеешь!…»
Отец меня очень любил, знал, понимал, поддерживал все хорошие начинания, давая денег на бедных и выполняя мои просьбы кого-либо посетить из больных или положить в больницу. Я «обожала» отца, прощая ему все, все его ошибки, заблуждения. Так могут любить только дети: прощать все! С мамой я была далека, но ее самостоятельность (у нее был зубоврачебный кабинет), ее независимость мне нравилась. В те годы (начало 20 столетия) «свободолюбивые женщины» уже входили в моду. Отец с матерью были в фактическом разводе, но семья еще как-то сохранялась. Связующим звеном были дети и невозможность развода. Отец явно тяготился семьей и ждал, когда бы поскорее подросли дети. Ждали революции. Шла первая мировая война (1914–1919 гг.). Надвигались политические события, общество было «за» и «против», и мы, гимназистки, уже судили и рядили о событиях в стране.
В 15 лет я хотела быть убежденной православной христианкой. Это шло вразрез с мировоззрением моих родителей и окружающего меня общества, интеллигенции захолустного города. Тогда, в 15-м году, верующими считались все, но я не помню ни одной семьи, где было бы Евангелие как основа жизни. Семейными неприятностями я была измучена и только в храме соседнего женского монастыря перед иконой преп. Серафима Саровского находила утешение в моей недетской скорби. Никто так не страдает от ссор родителей, как дети!
«Сдвинуть» меня с Евангелия было уже нельзя. Родители были недовольны моим «увлечением» религиозными вопросами, чтением книг, моей подругой из семьи священника, и каждый из них старался «образумить» меня. Страшно вспоминать антирелигиозные высказывания, которые мне надо было слушать и после которых я убегала в церковь, скорее очиститься — исповедоваться и приобщиться Святых Таинств. «О чем Вы плачете?» — спросит меня батюшка о.Алексей на исповеди. — «Ссорюсь с родными». Не могла же я на иcповеди жаловаться и рассказывать семейные сцены, возмущавшие всю мою душу. Я не могла разобраться, кто виноват из родителей.
В семье не было ни мира, ни любви; нас, детей, не берегли от сцен, от брани, от слез и скандалов. Сестра воспитывалась в институте, а я и брат (на два года младше меня) не знали покоя в семье. Часто отец мне напоминал, что когда мне было 3 года, я болела скарлатиной и надежды на выздоровление не было. Папа пошел ко всенощной 6 декабря на день св.Николая и, встав перед иконой, плакал навзрыд, вымаливая мне жизнь. «Если бы ты только видела, как я просил Николая Угодника оставить мне тебя!» — говорил отец, и всегда со слезами. В спальной комнате у отца висела икона, но я не видела отца молящегося. Но бывало, он посылал меня подать «за упокой» своих родных, давал мне на свечи и на нищих, прислушивался к снам, принимал «со святом» приходского священника, в пост 1, 4 и 7-ю недели не было мясных блюд — так что назвать моего отца неверующим нельзя. Вот одно его стихотворение, посвященное мне:
«Ночью захожу я в комнату твою
Посмотреть, как спит дочурка дорогая,
А потом я встану на колени, горячо молю:
Сохрани ей жизнь, о Матерь Пресвятая!
Ты вложи ей в душу благородство,
К людям состраданье,
Укрепи в ней разум, дай ей справедливость.
Вот мое желание, вот моя молитва,
Ты услышь, Владычица, окажи мне милость!»
Отец был с 2 лет сиротой, воспитывался в пансионе. Он сам рос не в семье и, создав свою, тяготился потом ею. Только первые годы они жили хорошо, а этих лет я мало помню, но все же эти малые воспоминания согревают душу. В годы, когда мне было 14–15 лет, отец безжалостно восставал против моего «увлечения христианством». Он боялся за меня — а вдруг я уйду в монастырь, а вдруг сойду с ума. Он умолял не поститься, не ходить на раннюю обедню, больше есть и спать, беречь нервы и как-то совсем не сознавал, как я страдала от его насмешек и всяких обидных слов над тем, что было мне свято. Семья жила зажиточно, и мне отец давал деньги на наряды, на кино, на театр и на бедных. Я сама не была аскеткой и ходила на спектакли, в кино, возвращаясь домой, с тревогой думала: «Что там делается?»
Свою маму в эти годы я не любила. Истерзанная семейным разладом, она была очень нервная. Ее отношение к религии было внешнее: она и обряды выполняла, и лампадки зажигала, и заказывала икону «семейную», и оклады на образа… Ах, как хотелось ей любви отца, какая она бы была семьянинка и хозяйка… Как она заботилась об отце и о нас! С годами она стала болеть, характер ее и поступки граничили с характером душевнобольной и глубоко несчастной женщины. Она была красивая, энергичная и очень дельная, любила свое дело и хорошо зарабатывала, имея зубоврачебный кабинет, но болезнь ее подкашивала. «Каждая несчастная семья несчастна по-своему», и детям тяжелее всего!
«И бесы веруют и… трепещут». Мама, мама жила по своей воле, так далеко от религии и церкви. Я училась в женской гимназии. С 5 класса я была первой ученицей, все «пять» по всем предметам. Память у меня была отличная, и устные уроки, прослушав в классе, я уже не учила. Много я читала дома и в 15 лет прочла «Братья Карамазовы». Образ Алеши поразил меня. Я решила, что я найду такого Алешу в жизни. «Великий Инквизитор» меня потрясал, и я верила, что так будет.
Я поняла, что свобода не во внешней жизни, а в духе, и уже не интересовалась героями революционерами, которыми восхищался отец: Гершуни, Фигнер, Засулич, Желябов для меня были безумными и преступниками. А вот старец Зосима… Найти такого в Сарове стало моей мечтой… Вот у кого надо спросить о жизненном пути! В гимназии преподавал Закон Божий отец Николай. Это был добрейший учитель. Он часто со мной беседовал, давал мне читать Иоанна Златоуста. Но в 14–15 лет по силам ли такое чтение? Ходил он в темно-зеленой рясе, золотой крест украшал грудь. Его каштановые локоны так шли к его голубым глазам. Он стал для меня примером кротости и всепрощения, когда я узнала в 30-м году что он сослан в Сибирь и там спасается.
В классе я была любимицей и очень этим была довольна, старалась всем двоечницам помогать и «вытаскивать» к ответу. Я дружила с лучшими ученицами, но особенно мне нравились «особенные», я их искала, старалась узнать, чем живет их душа. Вот Шура — высокая белокурая девочка. Она точно светится вся! Еще бы! У нее отец священник. Отец Михаил из деревни Тимохово, популярный, и друг о. Иоанна Кронштадского. (Зеленецкий погиб в лагерях.) Шура танцует? Да, отец ей сказал, что можно в 15–16 лет. «Всякому овощу свое время». Это не грех. Мы юны и молоды. Надо «духовно дорасти, чтобы самой не хотелось танцевать». И я танцую с Шурой «падеспань» на школьном балу (год-два, и Шура умерла чахоткой).
Все девочки были номинально верующие. Соблюдение постов, пожалуй, было самое главное. Евангелие сам никто не имел и не читал. Мечтали выйти замуж за богатого купца и выходили в 16 лет. Участь большинства была одна — идти в сельские учительницы и провести жизнь в глуши и тоске, бедности и одиночестве. Хотели бы «учиться дальше», ехать в Москву или Питер, но плата за учение, жизнь дорогая… да и война шла и надвигалась революция. Я мечтала учиться дальше, но кем быть? И мать, и отец в этом меня поддерживали, отец обещал помогать платить… но ведь и семья без меня распадется… «Скорее бы!» — мечтал отец. «В Сарове я разрешу этот вопрос», — мечтала я и просила родителей отпустить меня.
Монастырь
Наблюдай за непорочным
и смотри на праведного.
(Пс 36:37)
Я часто ходила в монастырь на всенощную и обедню и приобрела там друзей — монахинь, которые наперебой приглашали меня к себе после обедни «попить чайку» и побеседовать о духовном.
Одна из старших монахинь очень меня любила. Звали ее матушка Еванфия, лет 50. Она жила в монастыре с 17 лет, отказавшись выйти замуж и полюбив более всего «Небесного Жениха — Христа». Наш монастырь на 600 человек имел свое хозяйство, поля и луга, скотный двор и огороды. Все работы несли молодые, даром, «по послушанию».
«Послушание выше поста и молитвы» — это было правилом монастыря. Молодые монахини жили при старых в одной келье. Матушка прожила так 30 лет с одной монахиней, как с матерью. «Не ссорились? — спрошу я. — «Было, было и недовольство, но надо было научиться смирению, терпению и кротости — это тоже большая наука, но любящим Бога все ко благу: поплачешь, помолишься, да и бух в ноги. Простите! И опять мир». — «Да у нас в миру этого нет и быть не может, — отвечу я, вспоминая свои ссоры с родной матерью. — А хотелось бы Вам в мир?» — « Нет, никогда, как с радостью приняла пострижение. Вот из дома приедут родные да порасскажут про свое мирское житье, — сколько там зла, скорбей, неправды, шума и ссор, а здесь, в монастыре-то, у нас мир и благодать, любовь и спасение души для вечной жизни». «Все тлен, — любила повторять матушка Еванфия, — а душа вечна и пойдет на суд Божий, как прожита жизнь? Что ответишь, если душу свою погубишь?»
Теперь, в старости, у нее было одно послушание — она была привратницей, жила в келье у ворот, никуда не отлучалась и ключи от ворот носила с собой — это были большие два ключа. На службы в церковь ее отпускала «напарница», молодая хромая монахиня, помогающая во всем матушке. Все монахини свое послушание ревностно берегли и выполняли. Монахини были все прекрасные рукодельницы и охотно научили меня всяким своим рукоделиям. Делали они даром для всяких благотворительных лотерей изящные вещи. Пяльцы, вязание, вышивание золотом и шелком было их трудом. Брали и заказы, так как не ущемлялось желание заработать, лишь бы «послушание было сделано». Безделие считалось грехом, но, конечно, в праздники не работали.
«А мне бы какое дали послушание?» — спрошу я. — «Если голос есть, то в певчие, на клирос». — «Нет у меня голоса, всегда кашляю». — «Посох у игуменьи носить бы стала, или в канцелярию, или в рукодельную, в иконописную». Вздохнула я: «Это на всю жизнь?!» — «Да, надо твердо решить, чтобы и себя, и монастырь не осрамить! Монашество — это брак с Христом. Спасителя полюбить больше всех и вся».
Да, матушка Еванфия сама так и любила Христа и вела строгую аскетическую жизнь в подвиге и молитве. Вера ее была проста и крепка. Бывало, расскажешь ей свое горе, а она в ответ: «А Николай Угодник на что? Обратись к нему, проси его, он тебе и поможет». Все святые и преподобные были для нее живыми друзьями.
«Верь, что услышана будет твоя молитва! Значит, потерпеть тебе надо, значит, для спасения твоей души надо!» Сама она молилась о моих скорбях. Вместе мы решили ехать в Саров. Монастырь наш разогнали в 1928 году. Матушка умерла семидесяти шести лет в 1930 году. Упокой, Господи, ее душу!
Учительница моя
К святым, которые на земле,
к дивным Твоим, к ним все
желание мое.
(Псалом)
Была у меня большая детская скорбь. В четырнадцать лет (5–6 класс) я летом брала частные уроки французского языка у одной учительницы гимназии, ведущей немецкий язык, Н.Д.К. Ей было двадцать два года, она недавно кончила с шифром (бриллиантовая медаль императрицы Марии Федоровны) институт. Ее можно было видеть всегда в монастыре перед иконой преп.Серафима Саровского. Никуда, кроме церкви, она не ходила и слыла «аскеткой», монашкой. На уроках она шутила со мной и вовсе не была «сумасшедшей», как ее называли у нас в доме.
Я видела веру без колебаний и сомнений; я видела, как она стояла и молилась в церкви. Она вся была как горящая свеча перед Богом. Строгая, скромная, умная, убежденная, идейная, непоколебимая в вере — так ее характеризовали верующие. Она первая раскрыла передо мной Евангелие и прочла мне притчу о сеятеле. Зерно упало на добрую почву, и начала расти моя симпатия, моя любовь к этой необыкновенной девушке. У нее были большие серые глаза и задушевный мягкий голос. Бывало и спорить мне с ней хочется, и не могу я согласиться с нею, и сто вопросов — почему да отчего — ей задаю. Но пришла осень, кончились уроки, и родители восстали против увлечения. «Ты ведь любила учительницу рукоделия! Ведь Наталия Дмитриевна ненормальная! Она тебя аскеткой, монашкой делает!» На голову моей дорогой сыпались оскорбления, упреки, насмешки, и я только мечтала увидеть ее!.. Дословно списываю ее первое письмо ко мне, сохравнившееся у меня в жизни:
«Дорогая Зоя, Вы просто глядите на вещи одним левым глазом и вольною волею отрицаете существование половины явлений в мире. Почему? И не логично, т.е. если отрицать, так уж все в данном случае. Послушайте! Ведь теперь еще нет в мире ничего вполне объяснимого. Если Вы привыкли вдумчиво относиться ко всему окружающему, Вы не могли не поразиться тем, что ни один самый знающий ученый не может дать Вам ответ положительно на многие первостепенной важности вопросы.
Пока плаваем на поверхности — будто что-то знаем, как только коснемся основ — признают бессилие разума. Возьмем примеры. Почему слюнные железы выделяют слюну, а железы желудка выделяют желудочный сок? А еще многие другие, и так далее… Наука не решает такие вопросы и всякие выделения желез называет секретом желез. Возьмем мир растительный. Почему, объясните мне, посаженные рядом два крошечных зернышка яблони и березы выбирают из земли один одни, другой другие соки? Возьмите чудную розу и тот ком земли, из которой она выросла. Все Вам здесь понятно? А если все, то посоветуйтесь с кем-либо и состряпайте Вы сами розу.
Попытки создать самим живое существо, чем занимался Фауст у Гете, не увенчались успехом ни в одной современной лаборатории. Ведь не я одна, но великие люди признают, что все явления в мире чудеса, лишь с той разницей, что одни чудеса повторяются ежедневно и мы к ним привыкли, другие повторяются редко. (Если было бы чаще, то мы тоже бы привыкли и перестали их замечать). Мы их не понимаем, но, странное дело, — почему-то даже отрицаем! Почему это? А?
Вы вообще, дорогая Зоя, бродите вокруг духовного мира, не имея ключа войти в него. Вы натыкаетесь на духовные явления, но не знаете, какой меркой мерить их. Вы можете отрицать их, смеяться над ними, но они существуют независимо от этого. А на Вас блестяще сбываются слова апостола Павла: «Душевный человек не понимает того, что от духа, т.к. это кажется ему безумным».
Ну подумайте, ведь было бы смешно, если бы Вы, не видя сроду рояля, засели бы играть и захотели сыграть Бетховена. Сколько бы Вы ни колотили по клавишам, Вы бы все-таки не сыграли, не раскрыли его прелести. Чтобы войти в мир звуков, нужно знать известные приемы… Как же Вы хотите вскочить без всякого приготовления в тот мир духовных явлений, который составляет целую половину жизни человека? Или, по-Вашему, нет этого мира? И наши души болтаются в наших телах, как горошина в пустой банке?
Для того, чтобы видеть солнце, я должна повернуться к нему физиономией и раскрыть глаза. Чтобы увидеть источник духовного света, я должна раскрыть свои духовные очи. Это делается у людей грамотных чтением и молитвою, у неграмотных — устным оглашением их и той же молитвой к Тому, кто Один отверзает ум разуметь писания (Лк 24, 25). Так как Вы принадлежите к разряду грамотных, я шлю Вам для серьезного просмотра книгу. Если Вас интересует многое — найдете ответы. Если нет — не читайте. Нет, впрочем, читайте, во всяком случае потерять от чтения таких книг ничего нельзя, приобрести же, при желании, — очень многое. Я больше чем уверена, что Вам эта книга понравится и своей глубиной, и ясностью изложения. Читайте на духовное здоровье. Ну, всего хорошего!
Врачу, исцелися сам!
Н.К.
Если не ошибаюсь, то книга эта была епископа Феофана «Что есть духовная жизнь и как на нее настроиться».
Итак, чтение книг духовного содержания, чтение Евангелия и посещение церкви и молитвенное правило в моей комнате стало мне необходимо.
У меня была большая своя комната. В углу киот с образами и всегда зажженная лампада, на ночном столике Евангелие и какая-либо книга. Но отец следил за мной и, конечно, читал мой дневник, полный восхищения словами Натальи Дмитриевны.
«Новое твое обже (обожание)! А ты лучше прочти (автор), сходи в библиотеку, возьми Ренана, прочти вот этого автора». Повинуясь, чтобы не вызвать раздражения, я сама шла в библиотеку, брала и читала. Нет, не нравились мне книги! «Ну что, интересно? Поняла, кто был Христос?» Начинался разговор. Я была так молода, так любила, так любила отца, что спорить и дискутировать с ним я не могла: боялась я, что еще 5–10 минут, и он скажет что-либо страшное для души. Где мне было тягаться с ним, с его запасом всяких научных атеистических доводов. А их у него было так много… «Папочка, ты бы прочел Евангелие… ты бы полюбил Церковь», — робко скажу я. — «Я все знаю, я все понимаю, слушай меня, я боюсь за тебя, ты мое счастье, я не переживу, если… если…» На глазах слезы, голос дрожит, глухо кашляет в своем кабинете. Очень я его огорчала! Очень… очень… А я все же иду к обедне, ко всенощной, к матушке Еванфии.
Отец был председателем педагогического совета в гимназии, и, конечно, начальство знало влияние Н.Д. на меня. Это было для Н.Д. опасно: вольнодумство не поощрялось. За мной стали и другие ученицы обожать Н.Д., причем ученицы-то самые лучшие 5–6,7 класса. С горестью и недоумением я видела, что Н.Д. сторонится меня и ни книг, ни бесед уже не было.
А причина та, что наша семейная обстановка была известна всему городу. Досужие кумушки разносили сплетни. Плохая семья! «С кем вчера гулял твой отец на бульваре?» Стыд жег мои щеки. Я замыкалась в себе и бежала в монастырь к м.Еванфии. «За что меня не любит Н.Д.?» — вопрошаю я в своем дневнике. По всем предметам «пять», а за немецкий всегда, за все ответы «четыре». Знаю, знаю, угадываю! «Может ли что доброе быть из Назарета?» А я…, а у нас бедлам (сумасшедший дом в Англии). Может ли что доброе быть из Бедлама? Я грущу, вздыхаю и завидую Лизе. Да, я росла в обстановке очень тяжелой.
Лиза
Она была годом старше меня и на класс ниже меня. Наталья Дмитриевна считала Лизу своим маленьким лучшим другом. Лиза была краснощекая, крепкая, курносая девочка из крестьянской семьи, живущей в деревне. Отец чем-то торговал, привозя гастрономию из Москвы. У нее была густая рыжая длинная коса и блестящие круглые глаза. От всей фигуры веяло дородностью, деловитостью.
Она была в классе первой ученицей, но всех чуждалась. Ученье ей давалось легко. Говорила она отрывисто, бойко, не стесняясь в выражениях. Она следовала во всем за Н.Д. Ее можно было видеть и в церкви, где была Н.Д. Она во всем подражала ей — как ходит, как стоит, как говорит Н.Д., сходство было поразительно. Н.Д. поклон, и Лиза поклон. Н.Д. снимет в церкви шляпу, и Лиза тоже. Н.Д. поставит свечку, и Лиза сейчас же сделает то же самое. Лиза соблюдала все посты, хотя не скрывала, что черного хлеба съедала буханками. Одевалась в черное, ходила с глазами, опущенными вниз, не читала светских книг и, конечно, как Н.Д., не ходила ни в кино, ни на спектакли, не танцевала; говорила мало, а с некоторыми девочками и совсем не разговаривала.
«Святоша! Монашка! Юродивая! Ханжа!» — смеялись над ней. Несмотря на посты и службы, она была здоровая. Так вот и казалось, что сейчас прыснет смехом. Что все это в ней наигранное, не ее… А она только и глаза поднимала, чтобы увидеть Н.Д. Перед уроком немецкого языка Лиза никому, а тем более мне, не даст зажечь лампаду перед образом, всех оттолкнет: «Не так, я сама!» Н.Д. войдет в класс, посмотрит на икону, невзначай что-то шепнет Лизе. А мне тяжело, обидно: со мной давно ни слова, ни взгляда. Даже и спрашивать перестала, как я руку ни тяну, а Лизу 5–10 раз за урок спросит (уроки 5–6 классов шли вместе, так как учились немецкому языку не все).
Я стала дружить с Лизой, но никаких разговоров о Н.Д. Лиза со мной не вела. Думаю, что это был их сговор (лет через 25 я как-то услышала от Н.Д.: «Лиза как дочь мне, я ее родила, я ее люблю». И разговор навсегда был окончен. Ни слова осуждения!).
Все мои дневники того времени были заполнены разговорами с Лизой об аскетизме, о монашестве, о молитве Иисусовой. Она, Лиза, была за аскетизм, за отказ от всего мирского. Лишь бы спасти свою душу для Царствия Божия. А остальное не мое дело! Я же выдвигала альтруизм и желание положить душу за «други своя». Здесь было скрытое влияние отца, рассказы про революционеров, каторжан. Ведь в студенческие годы отец увлекался революционными теориями и «преклонялся перед каторжанами», как говорила мама.
Отец числился еще и тюремным врачом, и хотя в тюрьме города сидели только уголовники, отец жалел их и всегда говорил, что «все друг перед другом виноваты». Я как-то носила передачу в тюрьму. Отец уже в эти годы не вел переписку с «товарищами» и сжег все их письма, но, как многие, ругал царское правительство и ждал революции, когда будет… о чем только он не мечтал!… Ох, его мечты!
«Напеки пирогов, сходи на самые окраины, там где живет беднота!» — говорил папа. Я пекла пироги и выискивала бедноту. Мать меня ужасно напугала этими лачугами, накричала на отца, и филантропия моя кончилась. Я сама искала какого-то подвига, стала думать, как бы помочь на войне, и отец нашел выход: дал работу, набрав конвертов, бумаги, марок. Я ходила в больницу и писала письма в деревню солдатам, которые лежали в больнице. Это отец воспитал во мне участие к людям, и я считала, как и он, что аскетизм — это эгоизм.
Раз в неделю отец вел бесплатный прием бедноты. Вот и были у меня с Лизой разговоры, чем и как спасти свою душу. Душеспасение Н.Д. и Лизы шло быстрыми темпами. Слухи шли, что они приступают к св. Причастию чуть ли не ежедневно. Это производило сенсацию в городе не только среди купцов и интеллигентства, но и среди духовенства. А в городе 25 церквей и три монастыря — можно скрыто ходить. И опять слухи, пересуды: «Это ересь! Это не по-православному! Н.Д. смущает учениц, улавливая их в религиозные сети». Н.Д. и сочли бы сектанткой, если бы не знали, что местный архиерей благоволит к ней (Иосиф Петровых). «Владыка приехал!» — восторженно шептала мне Лиза. Звонили колокола. Владыка совершал богослужение с пышностью и торжественностью. К святой чаше подходили только Лиза и Н.Д. А когда Владыко служил для себя, то Лиза читала и пела за псаломщика, а Н.Д. подходила одна. И за стол Владыка их приглашал. Но ведь таких, как Н.Д., в городе и не было.
Меня мучила детская зависть, но я не хотела слепо следовать Н.Д., как Лиза, и не хотела отказываться от светских удовольствий к радости отца, боявшегося «ереси» Н.Д. В 15 лет я была бледная, худая девочка. Почему-то я не любила есть и ела мало, никакие сладости меня не интересовали, но красиво одеться я любила. Сине-голубое платье так шло ко мне. «Девочка-фиалочка» — назвал меня кто-то, и я уже заглядывала в зеркало на себя.
А Лиза шила черное платье, готовясь идти в монастырь. Она уже и четки себе приготовила и про себя творила Иисусову молитву — в 16-то лет! А?
Отец же поучал меня, что смысл жизни в «неустанном делании добра…» За что он не любил мать? Почему при нас, детях, он говорил, что не дождется, пока мы вырастем?! Как он мечтал о другом. Тяготился семьей. Здоровье мое было слабое, и отец не раз со слезами на глазах уговаривал меня отдохнуть, гулять, есть. Я огорчала его своей худобой и кашлем. «Какое у тебя раннее духовное развитие! — ужасался он. — Я в твои годы только и думал об удовольствиях. Почему ты так настойчиво желаешь ехать в Саров? Видно, там ты найдешь себе какую-нибудь трагическую смерть». Он пугал и себя и меня. «Мне надо найти свой жизненный путь», — твердила я.
Мы с Лизой решили ехать вместе. Это было в июле 1915 года.
Да даст тебе Господь по сердцу твоему, и все намерения твои да исполнит.
(Пс 19:5)
Меня отпустили в Саров с Лизой и двумя монахинями, одна из которых была матушка Еванфия, а другая до того молчаливая и тихая, непрерывно перебирающая четки, что можно было подумать, что она глухонемая, — матушка Варсонофия.
Отец был очень озабочен, давал мне советы и наставления, со слезами крестил меня на дорогу. Я обещала ему не купаться в холодной воде — ведь я всегда кашляла. Мама была рассержена и пугала меня случаями на тему, что может случиться, приводя страшные трагедии.
Долго мы ждали парохода у пристани. Я помню, что читала книгу Арндта «Об истинном христианстве», сидя на бревнах у воды. Боялась, не пришла бы мать взять меня обратно. Н.Д. пришла проводить Лизу, и они сидели вдвоем наверху горы, на бульваре, мирно беседуя. Подойти к ним я не посмела, меня туда не звали и не сказали ни слова — обидно мне было и завидно Лизе, да… насильно мил не будешь!
Дружбой со мной Лиза гордилась. Я с ней советовалась в учебных делах, иногда она поправляла мое немецкое изложение; я защищала ее от нападок одноклассниц, она бывала у нас дома. Я извиняла ее резкость деревенским воспитанием, но преклонялась перед ее отданностью церкви и подражанием во всем Н.Д. Ее духовное совершенство, как я считала, было необычайно идейно, глубоко, куда мне с моими сомнениями, с моим общительным характером, я не аскетка, я люблю природу, стихи, ищу интересных душою людей, спорю с девочками о смысле жизни, мне много неясно, я хочу много знать! А у Лизы — все ясно, ничего не надо, кроме спасения души. Вот только у старцев в Саровской пустыне испросить бы благословение на частое-частое причащение св.Таинств и на монашество.
«Давай останемся!?» — «Нет, я домой вернусь!» — отвечаю я. — «Всякий, озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия!» — изрекает Лиза. Она цитатами из Евангелия и псалмов так и сыпет в ответ. Едва мы сели на пароход и вошли в каюту, как Лиза распределила места. А я думала, что матушка Еванфия будет за старшую. Обе они устали, весь день ожидая на пристани сильно опоздавшего парохода, и быстро уснули.
Мы зажгли восковые свечи, взятые с собой, и читали Евангелие. «50 поклонов!» — сказала Лиза. — «Не могу, устала, голова болит!» — я почти засыпала. — «Разнюнилась! А еще в Саров едешь, сидела бы дома!» — обрезала Лиза и стала отшибать поклоны на восток.
Утром стал вопрос о еде. Мы все набрали с собой хлеба, сухарей, яиц и прочих немясных запасов, так как время было военное, все дорожало и на пароходе все было дорого. Лиза распорядилась съесть сначала мое. «У меня консервы, яйца на обратную дорогу пойдут еще, все будем есть потом, после». Свой тяжелый рюкзак она спрятала подальше. Пили чаек с ситным. В обед взяли в кухне на пароходе щей да картошки.
«Плати ты — ты самая богатая из нас. Хватит с тебя! Хлеба черного ешь побольше!» Сама она съедала огромные куски и смеялась надо мной: «Плюшек нет здесь, привыкла-то к бульону да котлетам, вот и голова болит… Ну и лежи! Неженка!»
Я только ежилась от такого обращения, стараясь помогать старушкам монахиням во всем, держалась с ними ближе, и они уговаривали меня пообедать одной в столовой, не стесняясь их. Я брала обед, но ели вместе. Матушки были расположены ко мне больше, чем к Лизе, и Лиза старалась избегать их. Сидя на палубе, она то и дело вставала, крестясь на церкви, белеющие на берегах Волги.
На палубе ехали раненые солдаты. Публика слушала их страшные рассказы о зверствах немцев, о тяжелой доле солдат в окопах. Как им всем хотелось домой к своим женами и детям, в свою деревню, к своему дому. Свои раны они считали счастьем, которое, может быть, освободит их от убийств и смерти. Это были пожилые бородатые крестьяне.
А молодые были озлоблены и ругали офицеров и царя. Революционный дух уже веял везде, недовольство народа уже выражалось ясно. Кто-то отдавал жизнь, а кто-то (я знала кто) разживался на войне. Через два дня доехали до Нижнего Новгорода и ночевали в монастыре.
Сидя у окна в эту июньскую теплую ночь, я стала молиться на небо, своими словами прося Бога вести меня, не дать мне запутаться, погибнуть для вечной жизни, забыть Евангелие и церковь. «Укажи мне, как жить дальше!» — вот был вопль моей души. Это был вопль вдохновенной молитвы. Я знала, что через год, когда я и сестра кончим гимназию и институт, наступит новая жизнь без отца, который так мечтал «пожить для себя». Мать, не стесняясь и не скрывая, говорила свои мысли, пугая будущим.
Лиза утром ушла к обедне, где причащалась, и пришла усталая и чем-то недовольная. В Ардатове сговорились с возчиком на 5–6 дней. Двое ехали с поклажей, а мы, девочки, шли по очереди, так как лошадке было трудно всех везти. Возчик был бывалый, не один год возил по святым местам богомольцев. Возчик очень оценил повадки Лизы, как она умела вести и править лошадью, когда возчик шел.
«Ты все идешь, а она и возчика-то согнала с козел — сама сидеть хочет», — ворчали старушки. «Люблю править!» — лихо поговаривала Лиза, понукая хлыстом лошадку. — «А я не умею!» — «Ну вот и шагай! Барыня!» Ехали мы ночью и рассвет встречали в поле. «Споемте, девочки: «Слава Тебе, показавшему нам свет!» — просили матушки. Все хором спели и еще молитвы спели. Какие-то богомольцы, две женщины, девушка и хромой мужчина, подсели к нам и вышел хор. Они шли 60 верст пешком, а у нас был возчик, и мы расстались.
Я вынесла из этой встречи, что вот есть русская интеллигентная компания, тоже едут в Саров. Величественная панорама открылась перед глазами, когда из-за леса показались крыши и потом весь монастырь (Дивеевский). Монахини встречали всех, брали поклажу и провожали в гостиницу. Будто они ждали богомольцев, а мы были им, как родные. Мы отказались от дворянской гостиницы и пошли в «общую», как простой народ. Было чисто, но жестко спать на деревянной скамье, есть в простых жестяных тарелках, умываться из общего рукомойника. А тут еще и дети плакали и болела голова от духоты и спертого воздуха. Это все после моей светлой уютной комнаты! Ночь не дала отдыха.
Утром обедня. Лиза опять подходила к святой чаше. «А когда же ты исповедовалась?» — спросила я. — «Смотри на себя, и довольно с тебя!» — был ее ответ. После обедни и завтрака из пшенной каши, которую принесли на стол в ведре, и все, кто хотел, ели, мы пошли осматривать хозяйство монастыря.
Меня заинтересовали мастерские. Светлые просторные комнаты, уставленные в ряд пяльцы. Монашенки-послушницы шьют, вышивают шелками и золотом, бисером и жемчугом красивые вещи: и ризы к иконам, и пелены на надгробья, и разные панно, подвески. Какая трудоемкая ручная работа, какое мастерство!
В другой зале шьют платье — ведь в монастыре более тысячи монахинь — все свое для своих. Вот и белье для армии, зеленые гимнастерки, суровые рубашки. Зал золотошвеек: шьют эполеты, погоны, вяжут аксельбанты для армии — это государственная нагрузка. Руководят же всем свои же монахини. Откуда вкус, изящество рисунка? «С детства приучают к послушанию, а Господь всему и умудряет, — разъясняет проводница. — Трудолюбие выращивает талант».
Осмотрели сиротский дом для девочек. Няни-монашки ухаживают за детьми. Чьи же дети? «Да разные случаи сиротства и бедности, а теперь и беженцы от немцев из занятых губерний». Содержат за счет монастыря. В художественных мастерских шел урок рисования. При монастыре есть школа для детей. Девочек учат рисовать иконы, но сейчас их учат рисовать разные фигуры из кубиков, со слепков. Несколько девочек десяти-двенадцати лет в длинных черных платьях и скуфейках. Они уже хотят быть монахинями. «В 10-то лет?» — ужасаюсь я. — «Так уж видно по их характеру и сердечному расположению, что они склонны к монастырскому житию, не любят мира».
Взрослые монахини пишут иконы. Живописное Распятие надолго осталось в памяти. Везде трудолюбие, молчание, молитва! В Дивеев принимают только девушек, вдов не принимают — так заповедал преп.Серафим, потому и называется — «Дивеево» (Дева). Здесь все готовое для насельников: и одежда, и стол, зато весь труд, кому какой дадут, никем не оплачивается, все делают «по послушанию». Много всяких служебных построек, все делают монахини. Огород, сад, скотный двор, пчельник — всего не могли обойти.
После ужина — постной лапши с грибами — монахиня стала обходить всех с блюдом. «Сколько же за день с четверых?» — спросили мы. — «По усердию!» — был ответ. Матушки наши оценили: и нам не дорого и усердие показали. Вечером надо было ходить по «Серафимовой дорожке» — насыпь небольшая с утоптанной тропинкой; шли с Иисусовой молитвой и четками.
«За эту дорожку Антихрист не пройдет!» — объясняет монахиня.
«А скоро он придет?» — спросит кто-то.
«Ох, скоро для тебя, скоро!»
«Антихрист — отречение!» — поясняет следующая.
«Не отрекусь! Все, но не я!» — отзовется еще голос.
«Помни, помни петуха! Запоет для тебя!»
«Молитесь! Господь милостив, все простит». Вот так идут одна за одной, прикладываясь к встречающимся иконам на столбах, кладут поклоны. Устала я, и червь сомнения подкрадывается язвительными мыслями: «Для чего все это? Скорей бы в Саров!»
Утром пошли к обедне, было воскресенье, и пел «большой хор». Было торжественное пение. Вернулись часам к двум дня, еле стоя на ногах от усталости. Лиза отказалась от всяких хлопот и помощи по хозяйству матушкам. Запасы свои берегла и разговаривала резко. «Ладно уж, перетерпи, пребудем в мире», — утешали матушки и меня и себя.
Лиза вела запись расходов, все деля на четверых поровну, а ела за троих, удивляя нас аппетитом. Белого хлеба не было совсем, и только утром ели просфоры. К вечеру поехали по дороге в Саров на той же отдохнувшей лошадке и с тем же возчиком. Почему-то он был голоден, взял у нас хлеб, и мы просили Лизу ему что-либо дать из ее запасов. Я была очень удивлена, что возчик ел крутые протухшие яйца, данные Лизой, даже черные иногда. Погода была жаркая, и яйца испортились. «Ну вот, нам не дала!» — «А смотри-ка, как он ест, — умилялась Лиза, — вот что значит голод! Вот что значит простой человек — не вы!» А возчик, запивая водой из фляги, съел за дорогу десятка два яиц и все хвалил Лизу, как она умеет обращаться с лошадью.
Кончился сосновый бор, поехали полями. И вот перед нами храмы Сарова. Толпы народа, идущего туда и сюда, вызывали чувство, что здесь идут на базар и с базара. Крестьяне — мордва в расшитых сарафанах, ярких платках, в фартуках, в онучах и лаптях — заполонили дорогу. Шли с детьми, тащили тележки с инвалидами, с больными. Часто встречались по дороге нищие, калеки, слепые, сидящие на земле и поющие «Лазаря». В воротах, при въезде монах высокого роста направлял пришедших и приехавших в корпуса. Везде стрелки с цифрами, так что сразу нашли корпус «для женщин без детей». А есть для семейных и для паломников-мужчин. По мужскому монастырю женщинам и детям ходить нельзя. Нас ознакомили с расписанием служб в церкви и куда нужно сходить: в пустыньку, к камню, на источник. Сказали, что в три дня все можно сделать и «идите по домам», т.е. больше и дольше жить нельзя и делать нечего. Строго, коротко, ясно, без поклонов. Мальчики — послушники лет 12–14 — принесли чайники с кипятком, миску черного хлеба.
Они исполняли роли «мальчиков на побегушках» и быстро, точно выполняли приказания старшего седого монаха, смотря ему в глаза. Не шалили — видно, было строго. «По восьми часов бегают! — объяснил о.Паисий. — И все в чистоте и порядке держат». Впервые в жизни я услышала слово «беспризорные». «Они наши, приютские!» Опять из занятых немцами областей, беженцы, потерявшие родителей и родных. Утром в 5 часов, перед обедней шла общая исповедь. В храме полно народу. Я впервые была на общей исповеди, но поняла, что индивидуальная исповедь заняла бы сутки, двое.
Священник заглядывал в требник и перечислял грехи, а народ шумно отвечал: «Грешны! грешны!» А я-то думала, а я-то мечтала об исповеди у старца! Я подошла из последних и сказала об этом. «Некогда, некогда нам! Видишь, сколько народу. Да что у тебя? Пела? Танцевала? Не постилась? Отдельно зачем же? Бог с тобой, девочка. Иди с миром! Веруй и молись!» — «А может, мне в монастырь уйти?» — «В монастырь? Сначала надо в вере укрепиться в миру, себя испытать во всем. Ведь вы из светских девочек? По вас видно. Интересуетесь духовной жизнью? Читайте книги — это те же люди. Где нам с каждым говорить, видите, какая масса народу?! Некогда!»
На душе было обидно и горько. Лиза громко читала правило ко Святому Причащению. Пели уже Херувимскую. Мужской хор монахов басил какое-то знакомое нотное пение, напомнившее мне наше раннее счастливое детство на даче под Угличем в Улейменовском монастыре. Чего я ищу здесь? Зачем я сюда приехала? В Угличе есть старые монахи, и нет там этой толпы — мордвы — простого, ничего не понимающего, грешного народа.
Я искала людей, которые могли бы служить мне «примером жизни», и я видела таких людей, но пример-то их не подходил ко мне. Ведь мне было 15–16 лет, и я была из неверующей среды, с детства слышащая антирелигиозные рассуждения, но я была верующая в Бога, любившая Христа и не хотела быть иной. Мне указывали на монахов, священников как на отрицательных персонажей в жизни, их осмеивали и ругали при мне, а к ним тянулась моя душа, и в их жизни я находила замечательные поступки. Я видела нравственно совершенных людей, учеников Христа, людей, далеких от грехов людей, окружающих меня.
Здесь была брань, а у тех — молитва, здесь была ненависть, злоба, месть, сплетни, а у верующих — любовь, и всепрощение, и неосуждение. Кто-то сказал, что душа человека по природе христианка и от самого человека зависит сохранить и сберечь свою душу. «Образ есть неизреченная Твоея славы» — душа образ Божий… «Разве вы не знаете, что вы храм Божий, и дух Божий живет в вас» — такими изречениями заполнен был мой дневник. И если отцу моему грезилось через год-два, как мы кончим гимназию, бросить семью, так и мне хотелось из дома, где не любили христианства, где не было последователей Христа. «Но куда? Да ведь я и зарабатывать на хлеб себе не сумею…»
Впереди все неясно, все страшно. Тихая обитель, монастырь манил простотой жизни и цели, но ум не соглашался и требовал образования, широкой деятельности, воли, свободы ежечасной и какого-то жизненного размаха, а не сидеть за пяльцами, за шитьем, за работой изнурительной изо дня в день. «Погубить свою жизнь в монастыре — это сохранить свою жизнь для вечности! — поучают меня старушки-спутницы. — И в монастыре грех и искушение бывают, но с молитвой все можно победить! А в миру — одна погибель!»
И вспоминается мне случай из моего раннего детства. Мне 6–7 лет. Бонна берет меня с собой в монастырь «в гости к монаху о.Михаилу». Он с неохотой отворяет дверь в келью — смущен и недоволен. Я не понимаю, о чем ему тихо говорит бонна, но о.Михаил, сидя в углу под иконами, качает головой и говорит: «Нет, нам это не дозволено! Нет, нам это не полезно!» Я каким-то чутьем угадываю, что бонна зовет его гулять в лес, а это ему грех.
Я в восторге от слов о.Михаила, я знаю, что он победил, что он верно поступил. Я готова целовать его руки и начинаю проситься домой. «Пень! Какой же он дубовый пень!» — выходя говорит бонна, а я знаю, что о.Михаил святой, и, когда он служит обедню, я стою на коленях не перед образами, а перед ним.
Я с детства любила батюшек. Послушник Николай по вечерам гуляет с нашей семьей во ржи; но вот 8 часов, удар колокола, возвещающий, что ворота монастыря через 1/2 часа закроют на ночь. «Останьтесь, погуляем еще, вы через стену влезете!» — уговаривают монаха мать и тетя. «Нам не дозволено так-то делать!» — отвечает он и убегает. Кем не дозволено? Как потом в годы юности и всяких искушений эти слова «Это нам не дозволено!» грели ярким огнем, очищали поступки, согревали душу и утверждали веру. Да, только верующему Господь давал силу преодолевать искушения и грех.
А время приближалось такое, где царствовал лозунг «Все дозволено!» Война, разруха, дороговизна! Даже в монастыре объявляли: остерегайтесь воров. «Не ходите по лесу одни! Берегитесь незнакомцев!» — уже и здесь случаи грабежа паломников… Матушка Еванфия, понимавшая меня, утешала: «Получишь ты здесь и ответ и утешение, молись и не смущайся ничем. Ну что же, что и здесь встречаются воры? Везде люди, везде и грехи. На святые места враг рода человеческого еще больше нападает и на хороших святых людей больше ополчается. Грешники дьяволу не нужны, они и так его слуги!»
Пришли мы в собор прикладываться к мощам преп.Серафима. Очередь вьется по церкви, читают акафист преподобному, народ нестройно подпевает за певчими. У свечного ящика стоит звон от считаемых монет. Продают свечи всех размеров, и на блюде их носит монах к раке. А там блеск серебра и золота от множества зажженных свечей и лампад. Опять сомнения: да нужно ли все это почившему святому? И для чего все это столпотворение здесь? Очередь к мощам соблюдается строго, священник-монах наклоняет голову на определенное место, — задержаться ни на секунду нельзя, — подходит следующий паломник, движется тысячная цепочка людей…
Где же тут поплакать у мощей, излить горе, просить о прощении, посещении и твердости — скорее, скорее!.. Пошли на источник. Дорога лесом, сосновым лесом столетней давности. Дорога широкая, утоптанная тысячами богомольцев. Опять мордовки в ярких платьях, в лаптях; много и русских крестьян, группа монахов из какого-то мужского монастыря — идут тоже к источнику. Девушки в белых платочках, как я с Лизой. Вспоминается картина Нестерова «Святая Русь». Идут труждающиеся и обремененные… Большинство простого народа. «Шляп нет, франтов нет, веселых нет, богатых нет», — считает Лиза. «Да, богатых и веселых Господь не звал к себе, — скажет матушка, — им здесь ничего не надо и делать нечего им здесь».
А мне надо идти, ведь я обремененная сомнением и усталостью. Солнце нестерпимо палит — июнь, и хорошо идти по лесу в надежде напиться у источника. По бокам дороги лавочки-киоски, где продаются просфоры. Монах мочит водой низ купленной просфоры и чернильным карандашом выводит имена поминаемых «о здравии и за упокой». Просфоры идут в разные корзины. «Всех помянем, всех помянут! — говорит старик-монах. — Завтра получите в притворе церкви. Ну что же, что не свою, не с вашими именами получите просфору? Мы все одно тело Господне! Мы все равны — и стар, и млад, и беден, и богат — у Господа!» Звенят пятачки и гривенники, опускаемые в металлические кружки. «И везде-то деньги надо!» — сокрушается Лиза, не уместившая на одной просфоре всю родню.
А мне не хочется никого писать неверующего, но матушка советует писать именно их, за кого будет молитва в церкви у престола. «А как же без денег, ведь в монастыре больше тысячи живут, всех надо одеть, обуть, накормить, да и нас всех, паломников, хлебом и квасом даром кормят», — вразумляют нас. «Да, квас здесь отменный, а хлеб-то черный заварной лучше всякого медового пряника!» Идем дальше.
На обочине сидят нищие-калеки, поют «Лазаря», делят деньги, лежат, спят. Встретили тележку — безногого везли. Ох ты Русь, терпеливая, нищая! Вот и источник! Где же? Спускаемся вниз по 10 ступенькам и попадаем в купальню. Пол бетонированный. Наверху у потолка железная труба с отверстиями, из которых большой струей льется вода, холодная ключевая вода. Лиза и матушки подходят, крестясь, под ледяной душ. Я не хочу — обещала отцу, я кашляю. «Вот искупаешься и не будешь во век свой кашлять», — говорят мне. — «Нет, не хочу!» — «Ну и будешь всегда кашлять!» — пророчат мне матушки. (Предсказание за неверие сбылось. Я всю жизнь кашляю, и ничего мне не помогает.)
«У нее веры нет в это! — вставляет Лиза и снова идет под струю. Как кипятком обдало», — от ее тела идет пар. Я содрогаюсь, борюсь с собой. «Нет, не надо!» Подошла к колодцу и взглянула вниз: там икона преп.Серафима. Все бросились ко мне. Как? Где стояла? Как видела? «Врешь, ничего не видела! Ишь какая святоша!» — всполошилась Лиза. — «Мне показалось… я видела, но чего ты накинулась на меня?» — «Преподобный показывается только особым людям!» — поясняют мне. «А она и не купалась даже!» Лиза выходит из себя: «Ничего не видно!» — «Да ну, оставь Зою, ладно вам!» — заступилась матушка; а я и обижена, и напугана, кругом люди слушают, все смотрят в колодец и на меня.
Здесь же киоск. Торгуют бутылками и деревянными к ним футлярами. Налив воды, взяла бутыль для мамы: «Может, исцелится!» Пошли дальше лесом — «к камню», на котором преп.Серафим молился 1000 дней. Камень огорожен железной решеткой. Рядом сосны окованы высоко железом. Паломники все портят, беря на исцеление. Вся земля вокруг камня изрыта так, что образовались ямы из чистого, желтого крупного песка, который насыпают в мешочки… Монах, сторож при камне, раздает мелкие камешки. Рядом киоск, торгуют листочками с молитвами, кому какую. Ленты, закладки, образки и крестики на шнурках. У кого нет денег, берите даром, другие за вас дадут, но совестливые наши люди даром почти не берут, разве листок с молитвой. Все стоит копейка, две, пятак.
Черные шелковые четки купила я и Лиза. «Для чего тебе они?» — допрашивает Лиза. — «В подарок матушке». — «То-то!» Какая она, Лиза, сердитая! У меня в душе смущение: везде торгуют, везде деньги… Разве в этом Царство Небесное? Разве здесь истина? Люди чтут камень, чтут воду… все это мне не нужно, чуждо, да и устала я ото всего… Опять идем в дальнюю келейку, где жил преп.Серафим. Небольшая избушка, вся в иконах и лампадах. Старый монах отец Афанасий раздает сухарики. Кого погладит по голове, кого перекрестит, другому словечко скажет, а то поет молитву. Подхожу и я. «Ничего, не тужи, все хорошо будет!» — слова ободряют меня. Возвращаемся усталые и после скромного ужина узнаем от монаха, что в монастыре есть старец в затворе. Он никого давно не принимает, но ему можно написать письмо и получить ответ. Я обрадовалась, хотя червь сомнения не оставлял меня. Как он мне ответит? Через всю жизнь сохранным пронесла я это письмо, вот оно:
«Батюшка! Научите меня, как быть достойной, чтобы носить имя христианки. Покажите мне путь мой и как я должна идти по нему, чтобы достигнуть нравственного совершенства, к которому стремлюсь всей душой и хочу его приобрести. Скорблю о том, что мало во мне веры, которая укрепляет духовную жизнь. Догматы и обряды не находят места в душе моей, я их или отвергаю, или не следую им, потому что они не учат нравственности. Евангельское слово Иисуса Христа, что Царство Божие внутри вас есть, живут в душе моей, но я не знаю, как воздвигать и укреплять это Царство. Я хотела бы иметь тишину и покой в душе моей с непрестанной молитвой Иисусу Христу, но в монастырь постричься я не могу потому, что хочу «душу свою положить за други своя», да и люблю жить с людьми и в мире.
Скорблю я и о том, что люблю своего папу часто больше учения Христа, и когда родители мои против моего частого хождения в Церковь или к исповеди (что было в великий пост), то я сильно сокрушаюсь сердцем и не знаю, что делать, не могу нарушить просьб родителей. Нахожу утешение у Распятия, но сердце болит. Скажите мне, батюшка, сколько раз в году нужно приступать к св.Причастию? Мне говорят некоторые, что можно часто, но я боюсь привыкнуть, за что, конечно, на том свете потерплю от Господа наказание, да и сама, пожалуй, не смогу быть готовой всегда, ибо погружена в заботы мира сего.
Сегодня я исповедовалась и приобщалась св.Тайн, но не имею такой духовной радости, что раньше испытывала, по причине множества исповедников, не успела сказать все свои согрешения и мне горько сегодня.
Батюшка, знаете вы все, что есть в душе моей, и видите ее — научите же меня жить и скажите и укажите путь, я хочу жить истинной христианкой, сама не имея на это веры в догматы и обряды.
Скорблю я о том, что, видно, скоро наша семья распадется, а я не знаю, к кому отойти: к матери или к отцу. У отца моего любимого есть другая, и он хочет с ней жить, а не с нами. Я у отца любимая дочь и сама его люблю, а мать больную мне жалко оставлять.
Скажите, батюшка, что будет с семьей нашей и к кому мне отойти, к отцу или к матери? Сердце болит, как подумаю о сестре Рае и брате Николае; куда нам идти и как жить дальше? У матери моей какая-то болезнь, голова и сердце болит, тоскует. Скажите, что ей нужно сделать, чтобы выздороветь?
Батюшка, родимый, напишите мне записочку; я бы по ней и жила. Прошу Вашего благословения на мою семью, рабу Божию Анну (учительница рукоделия была больна) и на меня, грешную рабу Божию Зою».
Переписала начисто. Лиза так и ахнула: «Где же старцу читать твое послание?! Чего писала?» Не дала я ей читать. Это был протест за ее ворчанье на меня. «А обо мне писала? А об Н.Д.?» — «Ничего тебе не скажу!» А вокруг разговоры: «Где же старцу все наши письма читать? Да когда же?» — «Да грамотен ли он? Поймет ли он? Как он ответит?» Монах раздавал конверты: «Положите по усердию на обитель!» И здесь деньги! А кто распечатывает? Кто читает? И нашептывает дьявол сомнения. Вспоминаются слова Христа: «Се сатана просил сеять вас как пшеницу!» Сеется душа, сеется через сито сомнения и неверия, отметаются сорняки, остается вера. И пишут, и деньги дают, и верят, что будет ответ. Вера нужна, вера! Огромный почтовый ящик, сюда и кладут письма. Не прочесть! Сколько здесь слез, молитв, просьб — и все с надеждой ответа.
На следующий день вечером идем все за ответом. Толпа идет к двухэтажному деревянному флигелю с балконом и лестницей к нему. «Это немыслимо! — думаю я. — Это обман, неправда», — шепчет мне сатана в уши. Я отошла от толпы. На балкон вышел монах, принесли книги, картинки из жизни преп.Серафима. Толпа засуетилась, все взоры обращены к балкону. Монах — это келейник старца о. Анатолия, который в затворе, не выходит, не принимает, не видит никого… Верю, Господи! Помоги моему неверию!