«Воспоминание — основной враг несвободы и диктатуры». Опыт преображения памяти
Письмо священнику Георгию Кочеткову.
С Праздником Рождества Пресвятой Богородицы!!!
Санкт-Петербург, 20 сентября 2000 г.
Дорогой и глубокочтимый отец Георгий!
Я получила Ваше приглашение[1] и программу. Собиралась отложить свои дела и приехать на конференцию, тема которой мне глубоко созвучна. Но поездка не получилась, так как я сильно простудилась. Тогда я стала писать Вам письмо, думая, что получится что-то вроде выступления в прениях. Но и это не вышло из-за температуры. Теперь уже Конференция закрылась, и я, уже не думая о логике и стиле, просто расскажу, о чем, примерно, был бы тот несостоявшийся текст.
Я хотела сказать, что я совершенно по-особенному — воспитанница памяти, воплощенной в устные рассказы.
Во-первых, потому, что я внучка и дочь русских беженцев, нашедших некогда приют в Париже, где я и родилась до войны.
Во-вторых, потому, что мы с родителями были частью той послевоенной волны русских эмигрантов, которые вернулись на родину, существовавшую тогда под нечеловеческой кличкой СССР. Мы приехали в конце 1949 г., почти последними из многотысячной толпы добровольцев самодепортации.
Впрочем, ни я, ни мой брат никуда не «возвращались»; мы, наоборот, стали эмигрантами впервые и именно на земле наших предков. Нашей же родной страной было многомерное культурное пространство, в котором пересекались и взаимодействовали в невидимом движении сообщества беженцев из России: живая Франция, поскольку мы именно из этой страны; прежняя, для младших поколений — уже легендарная, Россия; и мифическая империя, пришедшая ей на смену, не познаваемая никаким другим путем, кроме как опытным.
Ядро этого культурного космоса — сама русская эмиграция — не имело четких географических очертаний. Все поколения, родившиеся за рубежом, знали, что «наши» живут всюду — во всех европейских странах и на всех континентах, приезжают друг к другу, переселяются, пишут письма. Держала их всех вместе именно культура, не в современном, то ли ведомственном, то ли снобистском смысле, а культура в самом глубоком смысле слова: нечто плодоносное, сплачивающее воедино (несмотря ни на какие споры и даже прискорбные церковные расколы), созидательное, никого ни к чему не обязывающее (ведь из эмиграции можно было просто «выйти» и, скажем, совсем «офранцузиться»).
Бьющимся сердцем этой культуры была память. Память же плодоносит, только если она не самозамыкается в ностальгической обращенности к прошлому, в поклонение ему как идолу (такие настроения тоже были в рядах русской эмиграции). Прошлое и настоящее так же неразрывно связаны, как форма и содержание художественного произведения, оторвать которые друг от друга не в силах никакая теория. Прошлое пронизывает настоящее и говорит его языком, вернее, они говорят одновременно, образуя сложнейшую контрапунктную структуру. Без памяти о прошлом нет глубины и содержательности у настоящего, но без преобразующего духа настоящего прошлого не существует вовсе.
Мой личный опыт, опыт близких и друзей открыл мне, что наша эмигрантская среда была именно не только средоточием, но и преображением памяти. В природе ли это эмиграции как таковой? Не знаю, ибо многие сегодняшние примеры показывают, что новые виды эмиграции культивируют забывание и беспамятство. Моя же настоящая родина — довоенная зарубежная Россия — жила сплошным непрекращающимся общением. И я родилась и воспиталась в мире устных рассказов о России, о ее крушении, о бегстве из нее, о приезде во Францию. Какой непревзойденный художественный жанр — устный рассказ!
Рассказчиками были все: мои родители, бабушка, крестная, мои учителя в церковноприходской школе Кламара, среди которых был отец Киприан Керн, гости Н.А. Бердяева и он сам (я Вам уже рассказывала, что в начале войны мы нашли приют в его доме, а потом все воскресения моего детства, вплоть до его кончины, я сначала играла в его саду, а повзрослев, сидела на встречах в его столовой).
Я знала все наши семейные истории, о детстве и молодости дедушек и бабушек, биографии и приключения друзей, моих родителей в России и в изгнании, о столичных театрах и деревенской жизни, о путешествиях по Волге и в Крым, о фронтах первой мировой войны, о первых неделях бунта, вследствие которого на глазах повествователей их родина рухнула. За каждым взрослым стояла его неповторимая история, а все истории вместе становились русской и мировой историей в лицах и деяниях.
Через такие устные мемуары я узнала Россию, как будто в ней ранее жила, и когда я через несколько лет, проведенных в советской глуши, впервые приехала в Петербург (тогда — Ленинград), я узнала улицы, площади, мосты, изумив встречавших меня тетушек.
Так же в переложении родителей и бабушки я узнала русскую литературу и многое другое.
* * *
Много лет я размышляю о нашей особенной судьбе и о причинах, побудивших людей, так тяжело пострадавших в годы смуты, переселиться в СССР. О наших приключениях и впечатлениях можно рассказывать бесконечно, но я тоже пока об этом ничего не написала и следую судьбе своих родителей и бабушек: моя стезя пока что — устный рассказ…
Наталья Сахарова на конференции «Живое предание». Октябрь 1997 г.
Другая тема — кем мы, так называемые репатрианты, были и стали, очутившись в этой захламленной «зоне», лишь отдаленно напоминавшей землю «сыновей Адама и дочерей Евы». Многое отличало нас от тех, с кем мы разделили убийственные условия советского существования. Но главной нашей оригинальностью была опасная и заразительная болезнь: все та же память. Да, мы привезли с собой память о России, уже преобразованную опытом нескольких поколений русской эмиграции, память о годах эмиграции и о странах, принявших нас и в которых расцвела наша культура. И об этом всем начали рассказывать. А в подсоветской стране никто ничего не рассказывал. Все молчали, все всё скрывали. Это мы обнаружили в самые первые дни в Москве, попав к родственникам моего отца, и этому фактически не было исключений. Родители, бабушки, дедушки скрывали буквально всё. Мы, конечно, знаем о причинах этих прискорбных фактов: воспоминание — основной враг несвободы и диктатуры, его надо обязательно уничтожить или исказить (впрочем, это одно и то же: манипулирование памятью требует, чтобы человеческое пространство было очищено от истории, начиная с личной и семейной истории).
По прошествии десятилетий люди постепенно отвыкли от рассказов и, в итоге, рассказывать стало как бы нечего. Продолжается это и сейчас, когда для многих в прошлом зияет пустое глухонемое пространство или все еще слышится замолкнувший было чревовещательный голос единой коммунистической ложной «правды».
На фоне отсутствия духовных биографий, личных местоимений и интонаций появилось множество, условно говоря, «новых» идеологических заказчиков.
Взглянем, например, на околоцерковную и псевдоцерковную публицистику. Мрачно бряцают эти люди, пришедшие ниоткуда, оружием идеологических схем. Но никто из них не скажет, каков был его путь (да его, вероятно, и не было), как он пришел к такой озлобленности, к доносительству, а то и к проклятиям…
По мере того, как я печатаю это письмо, я многое стираю, что было в черновике. Тот черновик превратится в текст для какой-нибудь другой конференции или встречи.
Давайте, отец Георгий, устроим семинары, встречи, вечера воспоминаний, в частности о церковной жизни 70—80-х—начала 90-х годов, о которой так мало говорят и пишут. По сути говорит об этом только Сергей Сергеевич[2] , да и я где-то опубликовала на итальянском языке историю нашей церковной группы на фоне церковных и политических событий последних десятилетий.
Разве жизнь каждого из нас не есть письмо Воскресшего Учителя к миру (2 Кор 3:3)? Разве не мы сами должны первые его прочитывать и осмысливать, чтобы увидеть себя в наших отношениях с Богом, с миром, с другими людьми и с самими собой? И не нам ли надлежит передать другим нашу историю, а вместе с ней и ту часть более общей истории, которую мы несем в себе?
Вот так и Вы, дорогой отец Георгий, — часть моей личной истории и духовной истории нашей скромной церковной группы. Вы входите во многие мои рассказы: дивные литургии в Ленинградской духовной академии (в 70—80-х годах), которые были нашей школой, мои незабываемые поездки к Вам в Электроугли, один раз с шеветоньским иеромонахом (который увидел в Вашем подвале горницу Пятидесятницы), а другой раз — с тридцатью моими студентами, и повторяющаяся радость московского утра, когда я спешу на литургию, где увижу Вас и столько знакомых московских лиц, и Сергея Сергеевича.
Моя личная духовная история, жизнь моего дома и всего моего окружения так же неотделимы от двадцатидвухлетней истории нашей дружбы с Сергеем Сергеевичем и Наталией Петровной Аверинцевыми.Но я сегодня Вам расскажу только один маленький, но зато решающий, эпизод. Дело в том, что наша дружба началась с рассказа, опять-таки с устного рассказа, причем не о далеком прошлом, а о событиях, в тот момент только что случившихся.
Дело было в Москве. В один из январских дней 1979 года (у меня нет данных под рукой, а это связано, как Вы увидите, с конкретными датами) мы ожидали прихода владыки Антония (Блума). Многие помнят, что значили для нас тогда эти встречи. В тот день мы с Игорем специально приехали, чтобы увидеть владыку, и когда мы вошли в гостеприимную квартиру его родственниц, там уже было много народа, Сергей Сергеевич уже сидел на каком-то низком диване. Я была с ним немного знакома; Сергей Сергеевич подвинулся и пригласил меня сесть рядом с ним, Игорь же отправился к столу, где подавали чай.
Через минуты две Сергей Сергеевич обратился ко мне со следующим вопросом: «Вы слышали в Питере (не помню, сказал ли он именно в Питере или же как-нибудь еще, но очень не хочется вспоминать еще какие-то названия) о такой замечательной старушке — Нелли Меллиор? Она на днях умерла и говорят, что в самые последние дни обратилась в веру. Я бы очень хотел об этом узнать». Нелли Меллиор, историк-античник, была когда-то в Баку ученицей Вячеслава Иванова. Долгие годы после ссылки жила и преподавала в Ижевске, а потом переселилась в Петербург, где снимала комнату и жила в большой бедности. Я ответила Сергею Сергеевичу, что была при ней последние недели и что именно я — свидетель того пути, который она прошла. Рассказ о том, как некогда восторженно-языческая талантливая душа Нелли нашла путь ко Христу, занял несколько часов, поскольку владыка Антоний пришел не в двенадцать часов, а к шести вечера. Впоследствии я все записала для Лидии Вячеславовны Ивановой и для ее брата, а потом вышла и моя статья в сборнике в честь Нелли, составленном в Ижевске. Живые и уже ушедшие друзья — Вячеслав Иванов, его дети, Нелли Меллиор — соединили нас, и с этого дня началась бесценная для меня дружба с домом Аверинцевых.
На этом я кончаю, так как писала довольно долго. А к устным рассказам и к тому, как в виде встреч, занятий и семинаров их представить молодежи, мы с Вами, надеюсь, еще вернемся. Передаю Вам сердечный поклон от Игоря и многих друзей.
Всегда преданная Вам
Н. Сахарова
[1] На конференцию «Память и беспамятство в церкви и обществе. Итоги XX века».
[2] С.С. Аверинцев.