Христианская простота как историческая памятливость
Конференция «Память и беспамятство в церкви и обществе.
Итоги XX века». Москва, 18–20 сентября 2000 г.
Доклад на совмещенном заседании церковно-богословской и философско-культурологической секций.
Кажется, что в нынешнее время очень уместно, говоря об исторической памяти, о проблемах существования Церкви в истории, вспомнить о такой христианской евангельской добродетели, как простота. Я постараюсь показать, что она в родстве со своей сестрой мудростью выступает средством сохранения живой памяти, которая может быть таковой лишь когда позволяет смотреть в будущее, созидаемое усилиями настоящего.
Памятливость я нахожу удачным словом как раз потому, что оно хорошо подчеркивает длящееся в жизни, актуализирующее и актуализируемое «здесь-и-сейчас» Предание, опыт жизни церковного человечества. Памятливость позволяет видеть то, что происходит в сердцевине Предания, и то, что нам еще предстоит, и не упускать при этом из виду смысл и назначение человеческой истории.
Мне кажется знаменательным, что Христовы слова напутствия апостолам: «Будьте просты, как голуби, и мудры, как змеи» раздаются как раз тогда, когда апостолы высылаются на свое первое свидетельство-сообщение о грядущем Мессии. Простота словно бы обозначает первые шаги людей — учеников Христовых, которые идут свидетельствовать о спасении, о наступающем Царстве. Очень важно, что простота и мудрость идут здесь рука об руку: известно ведь, что простота сама по себе — еще не добродетель. Так ее можно называть, если она стала чем-то сродни пророчеству, являя собой верность Духу, потому что простое в этом смысле слова сознание позволяет различать всегда и везде подлинный Дух Жизни и отделять от Него все ложное. Такая простота не позволяет войти в жизнь всяким напластованиям, наслоениям, в этом смысле — замысловатости. Христианская простота не противится формам как таковым, она не есть то, что не любит мудрости, опыта, взросления и роста. Наоборот, простота как раз именно это все и предполагает.
Можно еще сказать, что евангельская простота есть не что иное, как усилие, которым растет Святое Предание в истории: и в каждом верном Христовом ученике, и в Церкви как Божьем человечестве. В простоте проявляется опыт Священной истории, поэтому утрата простоты нередко означает ее забвение.
Кроме этого, простота предполагает ясное видение цели жизни во Христе, как личной, так и общецерковной, а значит, — и смысла истории как таковой. Простота кажется едва ли не самым надежным средством, позволяющим не забывать, что мы живем под знаком конца.
Эсхатон, конец истории, — ее окончательное разрешение и одновременно полнота откровения ее смысла, — увы, слишком часто теряется из виду. А патологическая непростота в жизни человечества, и в особенности — в жизни Божьего народа, оборачивается тем, что эсхатон как разрешение истории не просто заслоняется преходящими и часто искусственными условностями, но и тем, что возникает откровенно ложная духовная тенденция его обойти, сделать вид, что его не будет, и законсервировать свое наличное состояние.
В истории церкви, как известно, это чаще всего выглядело попыткой убедить себя и всех вокруг, что Царствие Божие уже настало с наступлением какого-то исторического события. И если это самообольщение было серьезным, устойчивым, то люди не жалели сил и средств для того, чтобы веками поддерживать такой самообман. Здесь уместно было бы напомнить, что христианская простота — это умение видеть Крест, который человечество Христово несет в истории, живая память о том, что историческое бытие само по себе — Крест, и потому старание избегнуть конца, эсхатона, означает не что иное, как снятие с себя Креста.
Простота, следовательно, есть еще всегда и непрерывное усилие, без которого невозможно удерживать в своей духовной памяти то, что впереди нас ждет разрешение истории, как невозможно без него помнить и свой личный конец как разрешение своего временного существования, частицы исторического бытия человечества. Что подобное усилие дается тяжело и что человек, будь он церковным и даже опытным и зрелым, в принципе падок на соблазн избежать конца, слишком красноречиво говорит история.
Как иначе расценить пышные панегирики Евсевия Кесарийского императору Константину, в которых он мог написать: «Слово, Спаситель всей вселенной, правит небесами и землей и Царством Небесным по воле Отца. Подобно этому наш император, которого Он любит, ведет своих земных подданных к единородному Слову и Спасителю и заставляет их соответствовать подданным Его Царства… наш император, Его друг, действует как истолкователь Слова Божьего и призывает всю человеческую расу к познанию Бога. Он открыто провозглашает законы правды и благочестия… свой разум он черпает из великого источника всех разумов. Он мудр, добр и справедлив благодаря содружеству с совершенной Мудростью, Добром и Праведностью»?
С другой стороны, речь идет о вполне стандартном искушении. Ибо если простота — это то усилие, к которому мы всегда призваны, если ясное видение цели и смысла жизни и цели и смысла истории и нашего бытия в ней — это непрерывное усилие, которое мы должны совершать, то, следовательно, каждый из нас всегда (а не только один Евсевий Кесарийский когда-то) рискует выпасть в такое непамятливое, антиисторическое сознание.
Строго говоря, такая простота — это то, что нам позволяет быть субъектами истории, не будучи поглощенными ею. Секулярным человечеством история воспринимается то как проклятие, то, в лучшем случае, как поток, который не поддается управлению. Надо сказать, что какие бы усилия ни предпринимались для того, чтобы постичь смысл и скрытые механизмы истории вне и помимо Священной истории, все, на что оказывалось способным человеческое сознание, — это делать какие-то выводы постфактум, т.е. относительно уже состоявшихся событий. История, конечно, не терпит сослагательных наклонений в том смысле, что ее уже назад не переделаешь. Но вовсе ли бессмысленны рассуждения в сослагательном наклонении — это большой вопрос. Другое дело, что совсем не ясно, как к тому или иному совершившемуся историческому событию применять этот знаменитый оборот: «Что было бы, если бы…?» Ведь дело не только в том, что люди себя сдерживают, но и в том, вероятно, что вне Священной истории человечества, вне видения смысла и, особенно, конца истории такие рассуждения выглядят почти неизбежно бесплодными. Как ни расширяй и ни углубляй ретроспективный взгляд в историю (в этом смысле историческая наука XX в. отмечена целым рядом достижений, интегрировав в свой аналитический аппарат категории «смысл», «ценность», «воображение» и пр.), сугубо ретроспективный взгляд без эсхатологического измерения и, значит, без смысла в его абсолютном выражении, все равно обрекает человека на выводы, скорее, о том, что происшедшее было неизбежно. Куда было деваться королю франков Хлодвигу с его необузданным нравом и темным этнокультурным прошлым, — разве мог он вести себя как-то иначе? Ведь все реконструируемые мотивы его поведения: происхождение, биография, культурно-исторический фон эпохи — все говорит за то, что альтернатив не было… И все всегда будет выглядеть именно так, потому что с чисто исторических позиций непонятно: за что хвататься, как найти точку, с которой было бы видно, что в том или ином поведении исторических лиц, в том или ином историческом событии было неправильно, неполноценно, несовершенно, наконец?
К сожалению, и история Божьего народа нередко подвигает нас на всякого рода пессимистические выводы относительно возможности подобного осмысления истории. Очень часто, даже когда приходится читать церковных историков, сталкиваешься с какой-то неумолимостью тех выводов, которые делают они и с которыми ты не менее неумолимо соглашаешься: так было потому, что трудно себе представить, почему бы этого не могло произойти. Но если примириться только с этим, тогда христианское историческое сознание потеряло бы смысл. У нас бы не было возможности серьезно говорить о вещах, которые христианскому сознанию должны видеться хрестоматийными. То, что, например, начало константиновской эпохи обозначает серьезный духовный сбой в истории церкви, — это признают очень многие. Но если это так, то, следовательно, здесь не только констатация того, что из жизни церкви что-то пропало, а еще и законная претензия видеть, что была возможность этого сбоя избежать. Иначе пришлось бы делать категорический вывод, что в сугубо церковном историческом взгляде большого смысла нет. Другое дело, что и он тоже становится духовным усилием. И так вглядываться в историю и в перспективу может только такое христианское сознание, которое не отягощено псевдоморфозами и замысловатостями, которое живет в простоте евангельского духа и умеет поэтому отказываться от старых форм и творить новые, позволяющие удерживать эту простоту, не пленяясь ими.
Простота — это то, что не позволяет застревать в истории, а это особенно важно, поскольку и человек и человечество в целом как раз-таки падко на длительные остановки и не любит непрерывного усилия. Мы хорошо знаем о своей инертности. Поэтому, конечно, не стоит удивляться кажущейся неумолимости юстиниановой эпохи или взгляду на церковь и мир и их взаимоотношения с позиций западного средневекового сознания, где все остановилось, все, кажется, уже исполнилось. Хочется еще только монументально обозначить сей факт то ли собором св. Петра, то ли Св. Софии, «где встретились небо и земля». Возможно, это в каком-то смысле так и есть, но вот парадокс: созидаются подобные свидетельства близости неба и земли ценой больших духовных и материальных жертв, обозначая взлет творческих усилий, но одновременно же плоды этих жертв и усилий становятся знаками и совсем другого, нетворческого сознания, косно приткнувшегося к своему историческому отрезку.
Когда в истории мы сталкиваемся с утратой чувства простоты, мы автоматически же сталкиваемся с желанием прицепиться к этой эпохе, скрепить свое присутствие в этом мире раз и навсегда всеми возможными пригодными для этого формами. И они, эти формы выражения своего присутствия на оси истории, и заслоняют христианскую простоту. Повторюсь, простота — не то, что противится формам, простота — это то, что умеет контролировать и творить формы жизни и тем расчищать пространство для того, чтобы Бог действовал в нас и среди нас в истории.
Но есть формы, которые обслуживают совершенно другой интерес. Это плоды того самого статического сознания, желания зафиксироваться здесь и сейчас (причем речь идет ведь не о примитивности или грубости, что отнюдь не всегда свидетельствует о том, что жизнь остановилась, а, например, об элементарной неумелости). Очень свежий пример — возражение переводу молитвы Симеона Метафраста из Последования ко святому причащению на том основании, что ее стихотворная структура сохранена в церковнославянском варианте, но не может быть последовательно выдержана в переводе. Видеть в молитвенном тексте нечто самоценное только на основании его совершенной стихотворной формы, — не означает ли это попытку законсервировать феномен данной культурной парадигмы, придавая явно вторичной, а потому преходящей вещи статус неизменного, т.е. вечного? Нет ли здесь серьезной антиисторической неподвижности?
Этим я хочу сказать, что простота предстает одним из основных качеств адекватного христианству исторического сознания, и ее забвение будет прямо свидетельствовать о том, что мы начинаем пленяться тем, чтобы зафиксироваться в мире преходящем и избегнуть конца. В качестве евангельской иллюстрации этих слов хотелось бы привести знаменитое желание апостолов на Фаворской горе: «Господи, хорошо нам здесь быть». И Крестный путь Господа уже теряется из виду, — разве все уже не совершилось? Увы, мы не имеем права жить с сознанием, что все хорошо, потому что подлинная духовная радость — созидательна, она заставляет не останавливаться, а идти туда, где еще ничего не состоялось. Простота — залог такой радости, поскольку благодаря ей возможно созидание своего настоящего, она позволяет видеть творческие задачи, видеть смысл и дух пророчеств об истории и ее конце, наконец, позволяет это пророчество не угашать и не просмотреть пророка, как и не прельститься лжепророчеством.
Мне кажется еще, что о христианской простоте как о средстве выдержать живую память и ею жить особенно уместно говорить сейчас, когда человечество очень сильно повзрослело, — просто ему очень много лет, оно очень много пережило. Правда, сам по себе груз опыта может породить иллюзию, что взрослость — то же, что и мудрость. Хорошо известно, что в ретроспективе это дает какой-то эффект. Человек, вглядываясь в прошлое, очень часто видит нелепость тех или иных собственных поступков или произошедших с ним событий. Но вряд ли это помогает жить «здесь и сейчас». Если взрослость вызывает только чувство сожаления, в этом вряд ли есть мудрость. А та простота, что позволяет не утерять из виду смысл, она-то позволяет жить и творить, искать формы, не боясь нового или претворения отживающего в доселе неведомое, потому что все — ради верховного смысла, чтобы нам подойти к своему концу с плодами — залогом вечности.
Эта простота позволяет видеть без прикрас, что сделано, а что нет. Если же вeдение смещается и «глаз нечист», то утрачивается критерий, и как тогда отличить настоящее и значимое делание от призрачного?
Хотелось бы поэтому в конце подчеркнуть, что христианская простота и есть, пожалуй, единственное средство, с одной стороны, избегать исторических ошибок, и в этом смысле не позволять совершаться тому, что не должно совершаться, а с другой стороны — уметь терпеть то, что происходит, потому что нельзя всего предугадать, нельзя всего предсказать. В этом случае умение слушать пророчество совсем не означает тут же выдавать готовую схему поведения, какой-то известный сценарий духовного строительства. Нет, — это живое умение слышать и воспринимать настоящее творческое усилие и отсеивать все нетворческое и несозидательное. И если Бог действует в нас, то эти творческие усилия не замедлят проявиться, они будут прикладываться, и будут появляться люди, которые способны на это. Важно только хранить единый церковный дух христианской простоты. И тогда нам не будет страшен конец, которого так на самом деле боится секулярное человечество, он не будет обессмысливать наше бытие, а скорее, — стимулировать творческие усилия, чтобы нам возрастать, храня простоту.