Пророчество и школа в христианстве. Доклад на конференции «Предание Церкви и предание Школы»
Доклад на конференции «Предание Церкви и предание Школы», Москва, 24 сентября 1999 г.
Я несколько опрометчиво согласился на заданную мне тему, так как никогда не имел никакого касательства к духовной школе, а уж тем менее, разумеется, к пророчеству. Поэтому, к сожалению, я буду говорить не от опыта, очень пунктирно, выражаясь словами митр. Сурожского Антония, как «недоросль», за что прошу прощения.
Сопряженность школы и пророчества в названии моей темы достаточно парадоксальна: действительно, что, на первый взгляд, может быть общего между школой и пророчеством? Начну, как бы сказать, «за упокой», но закончить постараюсь «за здравие».
Собственно, эта парадоксальная сопряженность школы и пророчества, которую мы так инстинктивно, интуитивно ощущаем, является просто одной из многочисленных антиномий, из которых соткано все христианство, начиная с великой Тайны Воплощения и Смерти Бога (помните, как у Пастернака: «Они хоронят Бога»). В Церкви все антиномично, особенно в ее жизни. Так, Церковь — и исторический институт, и мистический организм Свободы и Любви, и даже, как настаивает Хомяков, наш пророческий богослов, не организм, а жизнь во Христе. В Церкви все антиномично. Так, в Церкви необходим обряд, и упаси Боже от него избавляться или его облегчать, но мы знаем, что отцы-пустынники ставили выше обряда прямое общение с Богом и удалялись в пустыню как раз в такие дни, как в Великом посту, когда мы, наоборот, больше всего приближаемся к обряду. В Церкви нужна власть, но она должна растворяться в любви, а не то она вырождается в деспотию. В этом смысле, повторяю, антиномия пророчества и школы — просто лишь частный случай антиномии Церкви (я напомню, что антиномия — это не два противоречащие положения, а положения как бы внутренне противостоящие, но одновременно и взаимопроникающие). Церковный сложившийся институт необходим, но в то же время есть Церковь как вечно обновляющаяся, вечно обновляемая Духом Святым реальность. Собственно, это антиномия неподвижности и движения, консерватизма и либерализма, спасения и творчества, закрытости и открытости, свободы и принуждения, и школа в эту антиномию тоже входит, потому что в школьном обучении всегда наличествует элемент несвободы.
Нет и не может быть сомнения — и об этом все наши чтения — что Школа в Церкви нужна, она ей необходима. Как институт она появилась, пожалуй, даже раньше монашества, и тем более она нужна в наши дни, когда налицо отрыв от традиции, а с другой стороны, есть и накопление огромного количества всесторонних знаний. Школа нужна не только для освоения этих знаний, но и для преодоления этого нагромождения информации через ее углубление.
Нет и не может быть сомнений, что ученичество — одно из измерений христианской жизни, причем основное, центральное, постоянное, нескончаемое. Это школа, у которой, я бы сказал, нет выпускного экзамена: мы не можем перестать быть учениками. Мы одновременно пребываем и в старших классах и, в то же время, постоянно остаемся в подготовительных. Чем больше мы прикасаемся к старшим классам — в этом-то и парадокс, и антиномия, — тем больше чувствуем себя в подготовительных. Но, разумеется, в этом духовном ученичестве собственно школа, как институт, занимает ограниченное, скромное место.
Единственный опыт учительства, который у меня есть, — это опыт светского учительства, но всякий, кто хотя бы немножко прикасался к школе, понимает, что школа — это духовное занятие, но в то же время очень трудно быть на уровне духовности в этом занятии. Неудивительно, что эта полярность школы и духа, и тем самым — пророчества, сказалась на том кризисе, которому за последние два века всегда подвергалась христианская или специализированная церковная школа, причем на всех уровнях: от начальных, от преподавания катехизиса, до высших. Пожалуй, даже ни один институт в церкви не подвергался такому постоянному кризису, как духовная школа.
Вообще, можно было бы собрать такой, несколько, я бы сказал, неприятный букет всех острых, а подчас и беспощадных критик, каким в это время подвергалась духовная школа, начиная с Помяловского, но и ближе: стоит вспомнить, что митрополит Евлогий (Георгиевский) пишет в своих воспоминаниях: вера у него сохранилась не благодаря, а вопреки духовным школам, а спасло его от некоторого отчаяния обращение к так называемой светской литературе, и без него он, может быть, и не продолжил бы свой духовный путь, который позже привел его к пророческому служению в Церкви. Чрезвычайно резкой критики духовной школы — хоть отбавляй, а вот похвал, к сожалению, всегда было очень мало. Резко относился к семинарскому обучению и Василий Розанов, и о. Павел Флоренский в 1919 г., когда все церковно-приходские школы были закрыты, не жалел об этом и даже где-то высказался, что они принесли, может быть, больше вреда, чем пользы.
Но тут, конечно, свою отрицательную роль сыграла в XIX и в начале XX века та особенность, что духовная школа была, во-первых, сословно замкнутая (хотя в этом могли быть и свои положительные стороны), а во-вторых, чисто функциональная, т.е. она существовала внутри определенного института и готовила для этого института соответствующих служителей — священников. И вот эта сословность и функциональность, которая, конечно, отчасти необходима, распространялась, к сожалению, и на высшие духовные учебные заведения, на академии. Вспоминаю, как мой друг, митр. Гор Ливанских Георгий (Ходр), окончивший наш парижский Свято-Сергиевский богословский институт (не худшей из существовавших или существующих у нас в этом веке духовных школ), как-то с некоторым вздохом мне сказал, что, может быть, все богословские школы нужно закрыть… А недавно патриарх Алексий II в частной беседе со мной констатировал, что выходцы из семинарий и академий часто оказываются гораздо менее подготовленными к священническому служению, чем люди, приходящие со стороны с высшим светским образованием.
Так вот, — я начал «за упокой». Чтобы начать «за здравие», нужно было бы обратиться к истории (что уже здесь было сделано владыкой Серафимом (Сигристом) и Сергеем Сергеевичем Аверинцевым) и вернуться к христианским экзегетическим школам первых веков, зародившимся, как известно, в Александрии. Поражает именно их открытость, их универсальная перспектива, сказавшаяся тогда в интенсивном поиске синтеза между христианством и эллинизмом. И эти первоначальные школы освящены именами наших самых великих святителей-богословов. Наряду со Священным писанием и христианским богословием в них преподавались античная философия, риторика, диалектика, даже точные науки — математика, геометрия, астрономия. Св. Григорий Чудотворец пишет: «Для нас не было ничего запретного, ибо не было ничего сокровенного и недоступного, но мы могли изучать всякое слово, и варварское, и эллинское, и относящееся к таинствам христианской веры, и из области политики, и о божественном, и о человеческом — с полным дерзновением могли изучать и исследовать все…» Это в III—IV веках — зарождение христианской школы.
Кризис духовной школы всегда был и всегда будет латентным (в этом смысле законы ученичества распространяются и на духовные школы), но он проявляется в острые исторические моменты. В частности, к 1905 г. в России он обнаружился с большой резкостью. Тогда же известный богослов и историк Николай Глубоковский предложил разделить богословское образование между университетами, где оно было бы свободным и разносторонним, что соответствовало бы, как он пишет, «званию universitas», — а «universitas» должен включать в себя и богословие, — и православными духовными академиями, которые обязаны говорить «во имя Церкви» — для научного познания, разъяснения, истолкования и ограждения ее учений и учреждений. Тогда это разграничение не было принято, но это, пожалуй, лишь паллиативное средство, хотя Глубоковский считал его наиболее целесообразным и плодотворным для того, чтобы открыть простор научным изысканиям. «Иначе, при одних духовных академиях, — писал он, — богословие опять рискует сделаться замкнуто конфессиональным». Но тем не менее, из его формулы «разъяснение, истолкование и ограждение» вытекает, в известном смысле, отказ как раз от возможной пророческой, т. е. творческо-вдохновенной, функции, которая должна быть присуща или задана школе, и приписывание ей лишь некой ограничительной функции и задачи. В этом предложении Глубоковского, которое для того времени, разумеется, имело и свой в каком-то смысле пророческий характер, получался все-таки не синтез, а именно разрыв. И это ставит перед нами вопрос: насколько вообще исторически возможна пророческая школа, и упирается этот вопрос, собственно, в более широкую тему — возможно ли, и в какой мере возможно, пророческое богословие.
Тут я обращусь к свидетельству нашего великого богослова с пророческим дарованием, о. Сергия Булгакова, который в небольшой записке, написанной после операции (над раком горла), коснулся этой темы.
Конечно, прежде всего нужно определить, что такое пророчество. Вчера на нашей конференции этому было уже положено начало. В своем сообщении Виктор Константинович Котт говорил, что пророчество — это познание воли Божьей и служение возвещения ее людям. Это определение несомненное, но, как мне кажется, недостаточное, или, во всяком случае, частное и частичное, потому что предполагает, что пророчество поручено отдельным лицам и служит только выявлению чего-то определенного. Несомненно, пророчество — это и частное призвание, дар от Бога некоторым избранным людям, но уже в новозаветном отрезке времени (отчасти и в ветхозаветном), — оно одновременно и заданность всей Церкви. Оно всегда исполняется ею в разной степени, более или менее, но совершенно исчезнуть в ней не может. О. Сергий Булгаков определяет пророчество как «активное состояние духа, в котором он (дух) устремляется навстречу высшему началу, чтобы приняв его, оплодотвориться от него, отождествиться с ним. Оно есть, в этом смысле, предельно творческое состояние духа, или творчески вдохновенное отношение к жизни — к жизни, к истории и к будущему». Вот эти три момента — творчески вдохновенное отношение к жизни, к истории, к будущему — определяют пророчество, и они должны были бы найти свое отражение и в Школе.
Тут о. Сергий поставил вопрос, насколько само богословие может быть пророческим. И на этот вопрос он отвечал осторожно, но положительно: «Не будем преувеличивать, — писал он, — но не будем и умалять пророчественного характера богословия, — без него оно теряет свою вдохновенную силу и становится отвлеченной схоластикой». Если же богословие может иметь или, вернее, должно иметь пророческий дух, то тем самым ставится и вопрос, насколько сама духовная школа может быть пророческой. И на этот вопрос о. Сергий Булгаков отвечал так же осторожно и стыдливо-скромно: несомненно, в эти годы Свято-Сергиевский богословский институт нес пророческое служение, но он об этом не мог, конечно, говорить, а может быть, он этого даже и не ощущал, — это мы теперь, на расстоянии, так понимаем. Часто пророки не знают, что они пророчествуют, это уже мы со временем узнаем, что они пророки. В некотором смысле это звание, в котором мы их потом уже утверждаем.
О. Сергий ответил на этот вопрос несколько обиняком, на примере не существующей уже школы, — а на опыте богословского и специфически межконфессионального общения. Этот ответ содержится в его записке, адресованной Англикано-православному содружеству, на очередной съезд которого он после роковой болезни не мог приехать. И вот тут, в этом свободном общении на съездах, он видел возможность, или прообраз пророческой школы. Вот его слова: «Не применимо ли это к тому богословскому общению, которым ныне являются многообразные конференции и, в частности, нам столь близкие и дорогие англо-русские конференции? Не становятся ли они для нас по-своему пророческими школами сравнительного богословия и христианского откровения? Не возникают ли на наших глазах эти новые пророческие школы?» «Однако такой характер их, — и этой цитатой я закончу, — возможен только при наличии одного условия: они должны быть напоены духом вдохновляющего искания и верующей любви». «Для иных наше общение является сомнительным и даже опасным, как измена чистоте своего исповедания. Оградительное богословие — этим не нужны пророческие школы, они довольствуются замкнутостью схоластической школы. Но для нас, уже ощутивших воздух благодатного общения, становится насущным этот пророческий дух, который дышит, где хочет. Опыт жизни предшествует догматической формуле, он ее подготавливает, он зовет к новому разумению вселенской истины. Он обещает не новые догматы, но их новое ведение, в котором становимся мы иными в самих себе (обратите внимание, пророчество — это одновременно и иночество тоже, как измерение иносуществования — Н.С.), оказываемся, подобно царю Саулу, в сонме пророков».
Конечно, это — направление, это чаяние, это — заданность, но, я думаю, что по этому направлению мы, насколько можем, и должны идти.